V. Amor fati
Я безнадежно влюблен в паруса,
Скрип башмаков и запах дорог,
Вижу чужие во сне небеса,
Но иногда вижу твой порог.
Хелависа, «Бродяга»
Когда б не Паламед, мы жили вместе.
Но может быть и прав он: без меня
ты от страстей Эдиповых избавлен,
и сны твои, мой Телемак, безгрешны.
И.Бродский
Была весна, пора риса.
В пору риса у крестьянина больше всего забот: сажать рис, петь песни, молиться. Главная высадка риса – это весной, и послезимнее оцепенение надо сбросить, и наладить жизнь. Женщины окрашивают заново одежду, и она полыхает цветом под обновленным солнцем. Выметается сор и проветриваются жилища, устилается пол новым тростником. Стругаются доски. Просушиваются луки.
Весна – начало нового года. Зеленеют поля, звенят песни. Ярко и сильно поет Микумари, от звуков ее голоса в общем хоре пробирают мурашки. Микумари – они даны свыше. И они всегда, всегда знают больше, чем обычный крестьянин. Маленькая Комачи, теперь уже опять обычная девочка, тоже поет, стоя рядом с сестрой. На ее личике читается чистая детская радость. Наследственный браслет Жриц светится на запястье Кирары.
…Пришли они в середине осени, сопровождаемые двумя самураями. Кикучио-доно и Кацуширо-доно. Третьего, неназванного, с ними не было, и, наверное, к лучшему. Самураи погостили несколько дней – вот была радость подросшим мальчишкам от игр с Кикучио-доно! Да и девушки, чего скрывать, краснели, едва завидев Кацуширо-сама. Он же на них внимания никакого не обращал, и общался лишь с Кирарой-доно. Был такой спокойный, странный, совсем уже… самурай. Самурай самураем.
На всю страну гремели новости, и до Канны дошли: Северное государство взъелось за что-то на их Амануши, и объявило войну, и теперь уходят туда воины, охочие до драки самураи. Ужас стоял – а вдруг и до Канны дойдет? Одна Кирара-доно в спокойствии ходила. Она, как вернулась, вообще стала странно-спокойной, как этот ее Кацуширо. А он ушел воевать.
И, разумеется, пошли слухи. И, разумеется, опять подглядывали да подслушивали неразлучные Окара и Комачи. И подтвердили: Кирара рассказала все бабке - и про то, что не права была, и про то, что «Камбей-сама подходит, да не мне», и про ее жизнь в «Светляке». Жизнь с господином Кацуширо.
Деревня как вспыхнула. Кирара объясняла. Старейшина говорил: «Молчите!», но молчать Канна еще со времен Войны не умела. Успокоилась, впрочем, со временем. К весне у Жрицы округлился животик, и сажался рис, и пелись песни. Приближалась дата – четыре года прошло со дня Победы. И, говоря на будущее…
…больше с деревней Канной ничего не случалось. Никогда.
***
В штабе ждал горячий чайник, теплый Хей над холодной сталью, заледеневший Камбей над картами и уж совсем обжигающий, наверняка включивший режим усиленного обогрева Кикучио. А еще сердитый – на искривленный клинок, тот, что сейчас правил Хей - и теплый (уж точно теплее, чем Камбей) Горо-сама. В дикий, непередаваемо жгучий мороз Шичироджи мог мыслить лишь категориями тепла: чем горячее, тем лучше, чем холоднее, тем хуже. В штабе, хотя бы при вычислении среднего арифметического (приятно теплого, даже при учете Камбея), было бы очень хорошо оказаться прямо сейчас. Вне штаба было холодно, плохо, очень плохо.
Рядом стойко шагал Кацуширо. Интересно, что помогает ему выдерживать это все? Мысли о его девчонке, наверное. Думать он все-таки научился. Молодец. Впрочем, едва ли только Кирара. Шичироджи, например, не особо помогали в прошлую войну мысли об ожидающей Юкино. Скорее, сейчас – Хейхачи, но это все-таки немного разные вещи, да и сравнится ли Жрица с механиком?..
Шичироджи хмыкнул. Мысленно. Холод был неописуемый, а на родине, вроде, весна… Как бывало на войне, мысли о любой другой реальности забывались, заметались, затирались. Шичироджи уже не так и точно помнил, как это – когда тепло и зелено, и обтесанные доски пола, и шелест слоев шикарной ткани. Хотя что там… До штаба оставалась еще пара километров по заснеженной тундре, и это Момотаро наскучивало. Напарник же молчал и пер вперед, не оглядываясь. Посуровел… Кацуширо выучился фирменному каменному лицу у своего Учителя, а стойкости у Кьюзо. У чертова опять-в-который-раз-ушедшего Кьюзо.
…Они тогда с Хеем просто молча отправились в Кога. Как чувствовали. За ними, конечно, пошел Горобей. Как чувствовал. Кикучио тоже как чувствовал и присоединился. Масамунэ, по его собственному выражению, уже давно ничего не чувствовал, Масамунэ в Кога жил. Комачи от Кикучио никто и не пытался оторвать – вот как чувствовали, право! – и она, опять же, пошла в Кога. Поехала. На Кикучио.
А в Кога, во дворце Советника, была паника. Первобытный ужас был во дворце Советника, страх, истерика. Аямаро со своей экзотикой доигрался, как и предсказывал Шичироджи. Его сдали с потрохами на Север, и Советник теперь автоматически попадал в немилость к государю и собирался срочно удариться в бега.
Сдали на Север. Это значит, что Амануши уже получил томагавк… то есть вежливое предупреждение о начале фирменной северной «холодной войны» - ну и каламбур, думал Шичироджи, с их-то северным холодом – два трупа в Кога. Случилось все вот буквально в последние несколько суток, пока самураи отмечали воссоединение и шли к эпицентру скандала. Газеты писали, информаторы на улицах вещали, сплетни неслись. Слава Ками, с технологиями Хранителей они не зависели от ресурсов с Севера, а то бы пришлось нелегко.
Сейчас же, при учете их гражданской войны, можно было даже попытаться напасть. Раз уж нейтралитет нарушен. Стычки на границах начнутся так и так; что же теперь терять, когда Север ослаблен, сам объявил войну и прямо-таки напрашивается? Шичироджи с уже холодной головой вспомнил шорохи и шепот в тот вечер, когда допрашивал ныне мертвых знакхаарей и с досадой заключил: как же быстро работают! Не прошло и месяца, да что там, неделю назад он был в Кога, а вот уже и война пришла.
И, если Амануши не полный дурак, механических и обычных самураев в обстановке полной секретности мобилизуют и вышлют в атаку в ближайшие недели. Север был прекрасно осведомлен об их мощи – еще одна причина того, что война была (пока) холодной – раз не послали войска сразу, значит боятся, но их правитель не упустит шанса.
Перед отправкой на фронт они еще пожили в «Светлячке». Это было недолго, тихо и больновато – Юкино все поняла, куда и зачем он уходит, и что не вернется больше никогда – и они медленно прощались. Холодало, его хозяйка носила тяжелые многослойные платья своей матери, которые пахли горькой калиной, ставила рыжие хризантемы по вазам и не встречалась взглядом. Учила Кирару.
Да, пришла Жрица все-таки. Явилась. Невысказанные слова ее привели или что-то еще, Шичироджи не знал. У него было достаточно собственных проблем, чтобы не забивать себе голову мыслями о Микумари. У него были факты – пришла, поговорила с Камбеем один раз, ходит куда-то с Кацуширо и общается с ним вне каких-то своих рамок, – на «ты» - выросла, явно поумнела, остепенилась. Факты складывались в картину, и Момотаро ехидно пожелал Кацуширо удачи. Кацу откликнулся острым взглядом и искренне-счастливыми словами. Шичироджи завидовать не стал.
Хей больше не впадал в свою меланхолию, и это странно сильно радовало Шичироджи – как будто в непролазной сыроватой осени уже обещалось лето. Механик где-то пропадал целыми днями и иногда сидел с Камбеем. Теперь у них было очень много тем для разговора. И, подозревал Шичироджи, только с Хеем Шимада говорил о Кьюзо.
О, Кьюзо. Кьюзо был черной, запретной темой. Когда они пришли – всего две недели, вообще-то, провел Шичи вне дома – Кьюзо там уже не было. Как оказалось, Красный Самурай не поделил что-то с Камбеем, да так, что покинул «Светляка» пару суток назад. Впрочем, посмотрев внимательно на нахмуренно-обиженное лицо генерала, Шичироджи быстро догадался (ну, в общих чертах), в чем у них там заключалась суть конфликта.
Ни один не пошел-таки против своих Принципов, Воспитания или Чего-то Еще. И не особо понятно, кто – как Кьюзо мог с успехом заупрямиться на полпути, с него бы сталось, так и Камбей вполне мог не пожелать новой формы отношений с врагом.
Хотя чушь все это, не были они никогда врагами.
Так или иначе, Кьюзо ушел, и у Камбея даже был ответ на вопрос – куда. Как только он узнал про их военный план, стало понятно – пойдет туда с ними, и на этот раз будет верить, что бессмертен. И тогда уже Кьюзо, опять враг-не-враг, удержит его на руках. Потому что – Шичироджи верил – долги бывают отдаваемые и неотдаваемые. Здесь был случай второй, и не хотелось тащить Камбея на эту войну, да кого же он послушает? Отпустил, дурак – теперь пойдет следом.
…Приказ отдали в ту пору, когда изморозь поутру уже покрывает траву под ногами, но еще не стынет вода, а кровь в жилах течет медленно-медленно, и никак, никак не спастись от вездесущего аромата калины.
***
Кацуширо в последние месяцы жил как во сне. В дурном смысле: невосприятие окружающего мира, битвы – как механический самурай, честное слово, а мысли где-то далеко-далеко. Он бы не шел на войну, но это был долг – как самурая, гражданина и будущего мужа. Думать о том, как так получилось, не хотелось, хотелось планировать будущее – но Кацу себе не позволял. Едва задумавшись, тут можно было получить пулю – северяне не имели их пиетета и пользовались в основном именно огнестрельным оружием. И пусть семерка была непобедима… Он не была больше семеркой.
Кацуширо один из них всех знал, куда пошел Кьюзо. Они думали, что знают – война тут была одна, в конце концов, и ледяная пустыня вполне подходила Кьюзо по образу, который он создал себе. Война – так просто! Куда еще он мог пойти?
Никому и в голову не приходило, что Кьюзо выбрал другую сторону.
Ну жил он там с ними эту чертову неделю, жил, а видеть все-таки пришлось научиться. Открылись глаза. Когда он понял, какого рода отношения еще чуть-чуть и свяжут Учителя и Кьюзо – волна омерзения накрыла.
Ладно – торговцы. Ладно – обычные самураи, липовые, бахвалящиеся. Даже хорошие воины, боевые товарищи! Но как они-то могли? Учителя выбрала Кирара, и она же зашивала плащ Кьюзо, и как они могли пойти против устоев? Ведь не учениками друг другу приходились, а значит – не для нового опыта все было. Но даже с этим можно было смириться, если бы они сходились как полагается – холодно, не как в бою – не показывая свою страсть так явно. Они, в конце концов, рушили все представления Кацуширо – ледышка, стойкий Кьюзо откровенно горел и не скрывался, а сенсею это нравилось, и он даже не вспомнил о чести Кьюзо и о своей…
За что, и это справедливо, поплатился.
…Кацу застал их в коридоре. Они вообще не стеснялись – сражались, когда и где им было надо, сталкивались плечами в переходах, беседовали на высокие темы по вечерам. Правда, надо отдать им должное, сие действо происходило далеко от части, где сновали слуги и гости, но она все же была посещаемой! Кацуширо шел к комнате, которую ему щедро выделила Юкино-сан, и… наткнулся.
Камбей (после такого уже язык не поворачивался называть его Учителем) вдохновенно целовал ладонь Кьюзо. Кьюзо, полуобморочный, прислонившись к стене, опустил голову – красные щеки пылали сквозь завесу светлых волос. Пространство вокруг и них, и между тоже, едва ли не светилось – сексуальное напряжение чувствовалось кожей. Камбей по очереди забирал в рот чужие пальцы, медленно выпускал, спускался и щекотал языком основание ладони. На какое-то время Кацу потерялся в этом – не было и мысли о том, чтобы не смотреть. Зрение как будто перефокусировалось, и очень четко было видно – и как вздымается-опускается грудь Кьюзо, как он выдыхает, приоткрывая губы, и как смотрит на него Камбей. И все это, при своей кажущейся невинности – относительно, и все же – казалось каким-то безумно разнузданным соитием. Едва ли Кацуширо чувствовал себя смущеннее и хуже, если бы застал их на ложе.
…Камбей оторвался, выпрямился и посмотрел прямо в глаза Кьюзо, и Кацу наконец вывалился из ступора. Захлебнулся негодованием; захотелось проорать: «Да что же ты творишь, хватит, хочешь – бери, только делай это вне моих глаз!». Ситуация себя исчерпала, и Кацу, чеканя шаг и глядя строго перед собой, прошел мимо них.
Казалось - позади что-то важное, что было между теми двумя, непоправимо утекало в пол.
Позднее он долго думал. Думал о сути отношений, о собственном отношении к, об отношениях Камбея и Кьюзо и об идеале (отношений, да). Придумал решение.
И вечером пошел и высказал все, что надумал, Кьюзо. Кьюзо стоял, каменел и слушал. Кацу чуть ли не слышал треск ломающихся досок, но очень стойко – перенимая эту стойкость у самого Красного – стоял и говорил. Выстоял. Высказал. Выломал.
…На следующий день, рано-рано утром, Кьюзо покинул Веселую деревню, и больше не возвращался.
***
Это же так удобно – когда ты хороший воин. Это же так хорошо – что тебя примут на любой стороне… В кондотьерах вовсе не было ничего плохого. Нет ничего плохого в том, что Кьюзо ушел. Так было надо. Он и так непозволительно долго играл в человека.
Единожды созданное никогда не может быть полностью перекованным. Не стоило, наверное, и пытаться… В занесенной снегом – так и хочется вспомнить: по ручку двери – жестокой и глупой стране больше нечем было заняться. Вспоминать, размышлять, анализировать. Впрочем, можно было еще биться (на чужой войне – что рыба об лед), но это было фоновое состояние. Кьюзо вымерзал изнутри, но прекратить не мог.
То чистое эйфоричное состояние ушло, и, кажется, безвозвратно. Воспоминания были мучительны, но – с удивлением обнаружил Кьюзо – ничего другого и нельзя было вспомнить. Не думать же о Батальоне, в самом деле? Не думать. Раньше бы он обошелся без мышления – отключил бы какую-то часть сознания, не требовал бы тепла, «смотрите, вон она – взбесившаяся человекорубка».
Однако перейти в такое состояние Кьюзо более не мог. Застрял между. Два возможных вида существования с разными полярностями давили: одно своим огнем и живостью, другое – безразличием и спокойствием. Выбора требовали. Сознание, порядок, правила и их поборник Кацуширо требовали замерзать. И Кьюзо впервые в жизни чувствовал, что будто стоит в темноте: в его «правильно» не было больше правил. В периоды – теперь это случалось не всегда – кристальной честности Кьюзо признавал, что хочется-то, в общем, жизни с ее теплом, и в частности – без Империи, а даже на родине. С вполне определенным человеком.
Но этого быть не могло. В принципе. Не позволено, нельзя, недопустимо, а когда честно – страшно. Настроения колебались, как маятник, измучив Кьюзо мельтешением. И все нестерпимее хотелось уйти с холодной войны в родную весну.
А если бы он переступил тогда через правила, все же было бы иначе.
И, в общем-то, понятно, почему Кацуширо решил высказаться. Все понятно. И были в его пламенной речи некоторые разумные моменты. Но было их для того состояния Кьюзо откровенно мало. Неприятно, конечно, и, чего скрывать, хотелось надавать обнаглевшему мальчишке по щекам – нечего в чужие дела лезть; и при этом уважения просишь? Кьюзо, кажется, научился возвращать То Самое выражение лица, пока слушал тогда Кацуширо; по крайней мере, под конец тот начал сбиваться, и, кажется, даже чего-то испугался.
У них с Камбеем только-только получалось действовать в такт – отношения были много сложнее битв, и научиться этому было не так-то просто, и останавливаться не хотелось. Тезисы Кацуширо, в общем-то, прошли мимо сознания, и Кьюзо ложился спать, размышляя о легкоранимости юношеской психики и, в частности, о себе в том возрасте. Подумав напоследок про сцену, что так всколыхнула эмоции Кацуширо (быть ее участником же точно было гораздо приятнее, чем наблюдать), Кьюзо отбыл в царство снов.
…Камбей трахал его, задрав светлые тонкие ноги на свои плечи. Не давал уйти, ломал волю, будто держал взглядом: не сдвинешься. Болели зацелованные, искаженные косой улыбкой губы, воздуха не хватало, было дьявольски жарко, и мокрые колени неудержимо соскальзывали на чужие локти. Думать о чем-то Кьюзо не мог, остались только ощущения, касания, ритм.
Было темно и жарко, очень горячо, горели бедра, грудь, все внутри – будто упал в свой же огонь, захватив Камбея следом, и теперь они уже никогда не выберутся. И от этого глубинного осознания – как только облек чувство в слова, в такой жаре невозможно думать – стало только лучше, очень, через край хорошо, и пламя вспыхнуло белым…
Ночь не кончалась. Кьюзо помнил, что потом он лежал на животе, а черные глаза явственно выжигали на его затылке клеймо, и то же делали губы на спине, а он судорожно, резко выгибался: слишком медленно, до хрипов на вдохе и выдохе медленно, и так нежно – решил свести с ума. На собственных руках, бессильно комкающих простыню прямо перед глазами – золотые блики, шепот сорванного голоса давит на уши, и невольно начинаешь двигаться в ответ в бесконтрольной отдаче себя.
Опять – осознание, жар перехлестывает через край, и опять вспышка… Единение - и в томной теплой дымке появляется страх.
Что-то ты делаешь?
Себя, значит, отдаешь?
Кьюзо резко вскочил с футона, будто дернули за какую-то нить. Потом ошалело опустился назад. Ноги не держали. Произошедшее было, несомненно, сном, но в голове не укладывалось все равно. Это было абсолютно, совершенно, дико и пугающе ненормально.
Нормальным было драться, брать, спорить, молчать и желать не отпускать – инстинкт собственника Кьюзо признавал и уважал – но не отдаваться. Отдаваться – отдавать себя. На это он не мог пойти. По крайней мере, так сразу.
Тут требовалось нечто более серьезное, чем драка – язык не поворачивался назвать боем – во дворе или стычка в ванной. Кьюзо решил уходить, – спонтанные решения всегда лучшие - и уходить серьезно. Оставаться здесь, в «Светлячке», после такого сна возможным не представлялось.
Его огонь пожелал слишком многого. То, чего Кьюзо себе позволить никак не мог. Огонь сулил неземное блаженство, но у Кьюзо были принципы, которыми он и сейчас не мог поступиться. Не просто так. «Не пропали даром речи Кацуширо, - отметил отстраненно, - черт бы их».
Кьюзо встал с постели и стал быстро и четко, не думая ни о чем больше, собираться.
Если тебе нужен я – ты пойдешь за мной.
Если не нужен, то будем считать, что я свое уже получил.
А если ты придешь слишком поздно…
Можешь и не найти.
На Севере-то.
…Пожалуй, когда-нибудь я наберусь смелости, и поступлю именно так.
Я не боюсь умереть.
Но я хочу жить.
ENDE